А тут картинка красоты немыслимой
котик либры
лучший пост лучший пост
However, in their modern form, they evolved from simple inscriptions in books which were common in Europe in the Middle Ages, when various other forms of "librarianship" became widespread (such as the use of class-marks, call numbers, or shelfmarks). The earliest known examples of printed bookplates are German, and date from the 15th century. One of the best known is a small hand-coloured woodcut representing a shield of arms supported by an angel, which was pasted into books presented to
the Carthusian monastery of Buxheim by Brother Hildebrand Brandenburg of Biberach, about the year 1480—the date being fixed by that of the recorded gift. The woodcut, in imitation of similar devices in old manuscripts, is hand-painted. An example of this bookplate can be found in the Farber Archives of Brandeis University. In France the most ancient ex-libris as yet discovered is that of one Jean Bertaud de la Tour-Blanche, the date of which is 1529. Holland comes next with the plate of Anna van der Aa, in 1597; then Italy with one attributed to the year 1622. The earliest known American example is the plain printed label of Stephen Daye, the Massachusetts printer of the Bay Psalm Book, 1642.
“
Until the 19th century, the devising of bookplates was generally left to the routine skill of the heraldic-stationery salesman.
“
Пусть будет повод улыбнуться, прекрасный пост — тебе и от тебя — и необъятная любовь от близких. Обнимаем тебя, либрисёнок
“
total posts: 324
Sht. Design |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » Sht. Design » Фандом » Допустим Эпизод
А тут картинка красоты немыслимой
А тут картинка красоты немыслимой
А тут картинка красоты немыслимой
ввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввввв
Для современного мира реализация намеченных плановых заданий создаёт необходимость включения в производственный план целого ряда внеочередных мероприятий с учётом комплекса поставленных обществом задач. Как принято считать, сделанные на базе интернет-аналитики выводы и по сей день остаются уделом либералов, которые жаждут быть объективно рассмотрены соответствующими инстанциями. Но разбавленное изрядной долей эмпатии, рациональное мышление предоставляет широкие возможности для позиций, занимаемых участниками в отношении поставленных задач. Повседневная практика показывает, что постоянный количественный рост и сфера нашей активности требует определения и уточнения глубокомысленных рассуждений. Есть над чем задуматься: стремящиеся вытеснить традиционное производство, нанотехнологии рассмотрены исключительно в разрезе маркетинговых и финансовых предпосылок. Внезапно, элементы политического процесса будут объединены в целые кластеры себе подобных. Высокий уровень вовлечения представителей целевой аудитории является четким доказательством простого факта: внедрение современных методик, а также свежий взгляд на привычные вещи — безусловно открывает новые горизонты для соответствующих условий активизации. Господа, экономическая повестка сегодняшнего дня играет важную роль в формировании благоприятных перспектив. Также как внедрение современных методик не оставляет шанса для стандартных подходов. Предварительные выводы неутешительны: постоянное информационно-пропагандистское обеспечение нашей деятельности представляет собой интересный эксперимент проверки новых предложений.
[hideprofile]очень много длинного текста
Больно.
Боль электричеством бьёт по нервам, разрывает вены и рвёт мышцы; крошит кости: Митчелл не понимает источник боли, ему кажется, что весь он обращается ей, каждая клетка тела вопит от неё, от неё же он впервые приходит в себя; не понимает, где он, не помнит, как оказался здесь и даже не пытается сложить этот паззл — думать тоже больно; невыносимо. Боль заменяет собой всё, чем он когда-то был, стирает воспоминания и цели, истончает его, и он, к своему облегчению, снова теряет сознание — холодная, вязкая темнота кажется спасением, последнее, о чём думает Митч, жалкое и беспомощное: «Надеюсь, я больше никогда не открою глаза».
Больно.
Ему кажется, что он сходит с ума. Может, он давно мёртв, и это — ад? Ему пол жизни говорили, что грешники буду гореть в огне, что он должен вести праведную жизнь и замаливать свои грехи, ходить в церковь. Ему было так поебать. Подростковый протест стал упрямым принципом, и в Бога Митч не верил: Бога придумали слабые люди, которым не во что и не в кого верить, которые ищут спасения и верят в лучшую жизнь там, после смерти. Митч спасения не искал, лучшей жизни — тоже. Почему он должен думать о том, что случится после, если жизнь его — сейчас? Почему он всё ещё жив? Почему так больно?
Больно. Больно. Больно.
Эта мысль, как заезженная пластинка, пульсирует в голове, истеричным дробит все прочие мысли. В какой-то момент, когда он снова приходит в себя, боль отходит на второй план: она не исчезает, навязчивым напоминанием маячит на фоне, не прощает лишних движений; он сминает в пальцах ткань на груди до побелевших костяшек пальцев, но пальцев не чувствует, сгибается пополам, сгорбившись, и отросшие, спутанные волосы спадают на лицо. Когда он в последний раз мылся? Где он? Он — Митчелл Рассел. У него дерьмовые отношения с семьёй, потому что он неблагодарный грешник и позор семьи, от него отказались, когда ему было пятнадцать — Митч всегда предпочитал думать, что это он отказался, — у него есть свой бар и его можно назвать вполне самодостаточным, Митч зарабатывает хорошо, не всегда легальным путём.
Боль приливом накрывает с головой снова, и он хрипло давится воздухом: в детстве он выбегал на берег моря, дальше; от восторга перехватывало дыхание, а потом его накрывало волной; однажды он так чуть не захлебнулся, но ему повезло быть выброшенным на берег. Сейчас он тоже захлёбывается, но в этот раз не водой и спасительного берега нет.
Он — Митчелл Рассел, и, Господи, если ты всё же есть, просто убей.
Хрип срывается на лающий смех, и к своему стыду он понимает, что по щекам скатываются горячие слёзы, в этот момент думает: неужели настолько больно? Неужели он настолько жалок? Тогда смех становится громче, обрывистый, задушенный, от него — хуже, больнее, но Митч не может остановиться, от этого становится только иррационально смешнее: ну разве он не смешон? Разве вся эта ситуация не смешна в своей абсурдности и безнадёжности? Тогда он слышит незнакомый голос:
— Почему ты смеёшься?
Митч резко вскидывает голову, зря: от этого перед глазами темнеет и пляшут красные пятные, на виски давит изнутри тяжестью болезненной, нескончаемой; в стороне сидит мужчина, закинув ногу на ногу, Митч пытается сфокусировать взгляд — безуспешно, тени ложатся на чужое лицо, весь он кажется сотканным из этих теней, видится чем-то ирреальным, сошедшим из страшных баек, что в детстве они рассказывали друг другу у костра.
— Почему нет? — в его голосе нет дружелюбия, только бесконечная усталость надломленная и плохо скрываемое раздражение; позже об этом он пожалеет: если бы в этот момент он повёл себя по другому, то что-нибудь изменилось бы? Было бы легче?
— Интересно. — Чужой голос сухой и безэмоциональный, кажется Митчу скрипучим, и от этого скрипа раскалывается голова.
Позже он узнает, что это означало: «Интересно, как долго ты сможешь продолжать смеяться».
Он — Митчелл Рассел, и имя — единственное, что у него осталось.
И это имя у него хотят отобрать, Митчелл — противиться. Он упрямо повторяет его раз за разом, пока не остаётся сил только на жалкое, сиплое «Митч», пока не выкручивают, вместе с суставами, и его. Говорят, что привыкнуть можно ко всему. Говорят, что боль зарождается в подсознании, и если не думать об этом, то не будешь чувствовать её. Но, как можно не думать, когда ломают пальцы один за другим? Когда рвутся сухожилия и мышцы; вспышкой, одной за другой, раздирающей его на части, наслаивающейся болью, нестерпимой, непрекращающейся, нарастающей. Митч надломлено смеётся, содрогаясь в агонии, сжигающей его заживо, за этой агонией нет ничего, только жар, который плавит его наживо, сдирая кожу и путая сознание, оставляя после себя тяжёлую дымку в голове, вытесняющую последнюю хоть сколько осмысленную мысль: «Какой к чёрту Митч?» — разве его имя стоит того? Ничего оно не стоит, он готов быть хоть псиной подзаборной, только бы это прекратилось. Смех обрывается резко, его сменяет вой и он уже не такой тихий и беспомощный, в этом вое сломленное и отчаянное, так звучит чистая, без примесей боль; так не воет даже животное, но воет он — Второй.
Когда он узнаёт, что ещё один — «Первый», ему хватает сил подумать, что даже в этом забытом месте, воплощающим чистилище на земле — это не ад, и он всё ещё жив — ему уготовано лишь второе место, но это не вызывает ни облегчения, ни досады, это не вызывает ничего, промелькает в голове на автомате, по привычке, что ещё не все были выкорчеваны, вместе с его «Я»: нет разницы первый ты или второй — они неудачники, которым не повезло попасться этому ублюдку, и никто их не спасёт. Сперва, он думал, что их спохватятся, найдут, спасут. Но Второго искать никто не будет, Первого, видимо, тоже. Собачья жизнь лучше, чем то, как живут они, это вообще можно назвать жизнью? Смех застревает в горле, больше никогда, с того момента, он не смеялся, больше никогда — не сможет: ни защитной реакцией, ни по какой другой причине. Смех — это боль. А что нет? Даже простая попытка вдохнуть простреливает острым между позвонков, солнечное сплетение плавится, пронизанное тысячью раскалённых игл, и Второй давится воздухом, содрогаясь в болезненном спазме, задыхается. Смерть — это роскошь. Второй больше не думает об этом, всё-таки правильно говорят: человек такая тварь, что может привыкнуть ко всему, кажется, он и правда привыкает. Он всё ещё жив-
Жив.
И он отчаянно хочет жить. Так глупо и так бессмысленно. Второй перебирается пальцами правой руки в воздухе, неуверенно и ломано, наконец он снова может ими двигать, смотрит пустым взглядом перед собой: если продержаться ещё немного, они смогут выбраться? Если продержаться ещё немного, смогут — отомстить? Он хочет сделать с этим ублюдком всё то, что тот делает с ними. Он хочет заставить его кричать так же громко, хочет, чтобы тот захлёбывался и давился болью, как давятся они, чтобы умолял, и даже тогда — Второй уверен, он не сможет простить. Он хочет почувствовать, как игла пробивает вену и все ощущения теряют грани, становятся зыбкими, заменяют мучительное на спасительный дурман, путающий сознание и меняющий восприятие. И за это — ненавидит ещё больше. Ненавидит, потому что становится зависим, ненавидит, потому что готов терпеть всё, знает: после — станет легче. И так по кругу, снова-и-снова, снова-и-снова, снова-
Ненавидит.
Так сильно, что в какой-то момент эта мысль становится его продолжением, это чувство — естественной частью его, так же естественно, как и то, что у него пять пальцев на каждой руке. Уже четыре на одной. Второй ошибся. Ошибаться нельзя. Ошибки дорогого стоят, в этот раз такая ошибка стоила ему мизинца на левой.
Ненавидит, потому что благодарен, что не один.
Человеку нужен человек, Второму — нужен Первый. Даже первая влюблённость ничего не стоит в сравнении с тем, что значит для него Первый, потому что первый понимает и чувствует тоже самое; их ад — он на двоих, и в этом аду они разделяют одни мысли и одни эмоции. Смог ли Второй продержаться так долго, если бы был один? Он не уверен. Так же он не уверен, сколько времени они находятся здесь, ему кажется, что всю жизнь, что так было изначально и по другому быть не могло. Он знает, что это не так, но от этого липкого и противного ощущения отделаться не может, не помнит, как было иначе, каким был и — ради чего. В нём — круговерть из боли и забвения, запаха шерстяного одеяла, стерильности, от которой зудит кожа, и запах Первого, нет Нико. Не забывай, не забывай, не забывай. В нём усталость, что оседает во взгляде и ложится тёмными кругами на лицо, болезненные изломы в каждом движении, холодная ненависть и тупое желание выбраться, причины которого он давно забыл.
Это тупое желание толкает его — их — на риск, и Второй думает: разве может быть хуже? Он уверен, что нет, и призрачная надежда — кажется, это именно она — толкает его вперёд, разгоняет застывшую кровь в венах, заставляя выкручивать один прут за другим, не обращая внимание на усталость и промозглость, на порезы и не отступающую боль. День, ещё один. Неделя. Больше? Здесь нет времени и оно теряет всякое значение, но ощущение, что их труды не напрасны сбивают омертвелое внутри; собственный стук сердца кажется Второму слишком громким и, когда они заканчивают, ему становится по-настоящему страшно: что если тот человек услышит?
Он боялся напрасно.
Выхода изначально не было.
Медвежий капкан скалит пасть из темноты, и в бреду, утонувшем в отчаянии, Второму чудится, как он с лязгом смыкает клыки на горле, насмешливо отсекая недели, дни, потраченные на то, чтобы создать эту брешь в сетке, веру, что там, за изгородью их ждёт свобода, что они смогут выбраться и разорвать этот круг, сотканный из безнадёжного и болезненного, умерщвляющего заживо.
— Ха... — он выдыхает это едва слышно, одними губами. Надежда? Как глупо, он на самом деле поверил, что может получиться, был ослеплён и даже не допустил мысль, что всё это могло быть подстроено, что это лишь ещё одна забава того ублюдка.
«Нам не выбраться отсюда».
Эта мысль прибивает гвоздями к земле, как он когда-то давно, в другой жизни прибивал бабочек иголками.
«Не выбраться, пока он жив»
Вы здесь » Sht. Design » Фандом » Допустим Эпизод